NetNado
  Найти на сайте:

Учащимся

Учителям



О крокодилах в россии


6

Латиноязычные риторики, продолжающие оставаться основными руководствами в изучении красноречия в Славяно-греко-латинс­кой и Киево-Могилянской академии, демонстрируют в это же вре­мя смещение интереса с детализации фигур и тропов в плоскость внешней психологизации речи. Изложение риторических правил включает наставления «о чувстве <...>, о страхе, уверенности, сты­де и бесстыдности, <...> о гневе, смирении, любви и ненависти и о последствиях ненависти; о возмущении, ревности и о следстви­ях любви, о несчастии и об измене», «о недостатках и силе голо­са», «о произношении», «о движении тела»; «о пороках испорчен­ного красноречия», «о рассмотрении аффектов души»; «должно ли оратору проклятия и ругательства употреблять против нечестивых или еретиков или же следует прегрешения одних смехом, иных воинственной речью уничтожать»143. В «Кратком руководстве к красноречию» Ломоносова (1748) описание страстей призвано по-

94 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

мочь оратору снискать «добрый успех», но для его достижения «должно самым искусством чрез рачительное наблюдение и фило­софское остроумие высмотреть, от каких представлений и идей каждая страсть возбуждается, и изведать чрез нравоучение всю глубину сердец человеческих». «Страстный человек», каким его рисует Ломоносов, не только говорит: «при словах его купно и движение тела, как взгляды, махания и плескания руками, трясе­ние членов и прочая, что дает великую живность слову и умножа­ет силу красноречия»144.

Повышенное внимание к риторическому учению об аффектах в социокультурном контексте России XVIII века обнаруживает в данном случае как собственно дисциплинарную, так и идеологи­ческую мотивацию. В истории культуры адаптация заимствован­ного знания закономерно выражается в посильном соотнесении «чужого» и «своего», в поиске решений, исключающих «семиоти­ческий конфликт» между старым и новым, традиционным и ин­новативным. Однако содержательное освоение латиноязычных риторик в условиях русской культуры осложнялось не только не­обходимостью изучения латыни, но и необходимостью изучения латиноязычного культурного наследия. Первая проблема реша­лась сравнительно быстро145, но знание языка еще не означало умения ориентироваться в хрестоматийных для полноценного ри­торического образования текстах Аристотеля, Цицерона, Квинти­лиана, Скалигера, Меланхтона. Замечание В. П. Вомперского, охарактеризовавшего в свое время ранние русскоязычные рито­рики как «своеобразные энциклопедии лингвистических и сти­листических знаний своего времени»146, в данном случае справед­ливо: освоение риторической традиции в России выражалось не в создании риторических трудов, а в собрании относящихся к риторике сведений. Схожая ситуация симптоматично прослежи­вается применительно к адаптации логического, философского знания147 и даже в такой, казалось бы, прикладной области зна­ния, как арифметика. Опубликованная в 1703 году «Арифмети­ка» Л. Ф. Магницкого (воспроизводившая собою, стоит заметить, риторико-катехизическую форму изложения материала в вопросах и ответах) представляла не компендиум математического опыта, но энциклопедию относящихся к математике тем, заимствован­ных из западноевропейских источников148. Однако важность ком­пиляции Магницкого в глазах его первых читателей состояла, как справедливо подчеркивал А. Вусинич, не только и не столько в популяризации математического знания, сколько в сознательной демонстрации относящихся к математике проблем практического плана (прежде всего военного и экономического характера), тре­бующих математического решения149.

Правила риторики: термины и исключения 95

Ценность риторических руководств, созданных в России с ог­лядкой на западноевропейские риторики, имела схожее значение. Доминирующей тенденцией в изложении риторического матери­ала является в этих случаях информационная и практическая сторо­на дела. В 1735 году В. К. Тредиаковский, предвосхищая филологи­ческие труды М. В. Ломоносова, обращался к членам Российского собрания с «Речью о чистоте российского языка», призывая занять­ся составлением русской грамматики, риторики и толкового сло­варя150. Изданное в 1748 году сочинение М. В. Ломоносова «Крат­кое руководство к красноречию» (2-е изд. 1759, 3-е изд. 1765 г.) имело фундаментальное значение в истории русской филологичес­кой мысли, став хрестоматийным ориентиром для авторов пос­ледующих русских риторик151. Вместе с тем проект Ломоносова был — и в известной мере остался в истории российского обра­зования — утопией. Давно замечено, что произведения самого Ломоносова (и прежде всего его панегирики) написаны «по всем правилам древней риторики»152. Однако ораторские и литератур­ные примеры такого соответствия в творчестве этого автора в кон­тексте русской культуры слишком уникальны, чтобы говорить об образовательной и публичной востребованности схожего опыта в русской культуре второй половины XV11I века.

Отношение к риторическому знанию в эпоху Ломоносова оп­ределяется прежде всего репутацией латиноязычного образования, необходимого, в частности, для медицинской профессии. Так, по донесению Киевского митрополита в Екатерининскую комиссию по Уложению, «в 1754 году по письменным приглашениям Ме­дицинской коллегии и по собственному желанию более 300 сту­дентов Киево-Могилянской академии отпущено было в медико-хирургическую науку», причем «не проходит ни одного года, которого бы здешней академии студенты самопроизвольно не отпускаемы были в медицинскую науку»153. Оживление гуманитар­ного интереса к изучению древних языков и риторике наблюдает­ся и при Екатерине II: оно созвучно декларируемым — вплоть до Французской революции 1789 года — европоцентристским тенден­циям в образовательной политике России и, кроме того, возрож­дению «грекофильских» настроений при дворе154.

Преподавание риторики воспринимается в духе европейского Просвещения, но в принципе не обязывает к знанию русского язы­ка. Для эпохи 1770-х годов характерна судьба Гальена де Сальмо­рана — одного из многих авантюристов, пытавших счастья на рус­ской службе, проделавшего в России карьеру от гувернера в знатных домах до учителя истории и риторики в Санкт-Петербургском су­хопутном шляхетском корпусе155. За время правления Екатерины II было издано свыше двадцати пособий (азбук, грамматик и хре-

96 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

стоматий) по греческому и латинскому языку, около десяти слова­рей латинского языка и не менее тринадцати переводных и ори­гинальных риторических руководств на русском языке156. Для пользы учебного процесса предлагалось даже ввести раздельное преподавание древних языков в соответствии с четырьмя предме­тами — грамматикой, риторикой, историей и философией157. В период правления Екатерины II все это не отменяет, впрочем, институциональной невостребованности риторического образова­ния. О сфере приложения риторических знаний можно судить, например, по делу «о предании решению совестного суда отстав­ного капитана Ефимовича, зарезавшего в безумстве жену свою». После расследования обстоятельств преступления капитан был отослан в Смоленск, где содержался в монастыре; «для увещева­ния его был определен учитель риторики, коим умышленного убийства в нем не примечено»158.

В отличие от Западной Европы, риторика в России так и ос­тается на периферии социального спроса, а теоретическая рефлек­сия в области риторической практики не простирается далее реше­ния задач перевода и русификации латиноязычных риторических терминов. Дискуссия о соотношении «своего» и «чужого» культур­ного опыта ведется в плоскости привычного для русской культу­ры обсуждения заимствованных слов, их перевода и этимологиза­ции159. Еще Ломоносов предлагал использовать для передачи труднопереводимых иностранных слов транслитерацию, но при­давать при этом «иностранному слову форму, наиболее сродную русскому языку», а в других случаях — последовательно русифи­цировать латиноязычные термины. Этот опыт и служит эврис­тическим ориентиром для авторов, обращавшихся к проблемам риторической (а также грамматической, логической и, шире, философской) терминологии во второй половине XVIII века160. Одним из таких авторов был преподаватель риторики в Славяно-греко-латинской академии Макарий Петрович (1733—1765). В пре­дисловии к переведенной им «Логике» Баумейстера (1749) Петро­вич посвящает обширный пассаж иноязычной терминологии: «Взаимствовал я в некоторых местах как из греческого, так и из латинского языка некия слова — без етого крайне обойтись нелзя было, иначе или весма трудно или невозможно было ясно свои мнения предложить. Понеже надобно было или описательно пред­ложить, или ввесть такое какое-нибудь слово, которое невразуми­тельно было <...> Следовательно, непременно надобно было чуже­странныя употреблять речи, которые почти из прежних времен в употребление вошли и которые на чужестранном языке лучше можно разуметь, нежели ежели бы их на российской перевесть язык, как наприм[ер]: субъект, предикат, идея, термин, аргумента-

Правила риторики: термины и исключения 97

ция, силлогизм, сорит, категория и проч.»161 А. О. Маковельский полагал, что в терминологическом отношении Макарий Петрович следовал «Риторике» M. В. Ломоносова162, но очевидно, что в этом следовании не было подражания: в отличие от Ломоносова, по возможности использовавшего калькирующие латинские термины славянизмы, Петрович предпочитает транслитерировать иностран­ные термины, сохраняя, таким образом, за ними уже сложивший­ся контекст западноевропейской науки. В 1755 году убеждение в больших достоинствах русского языка в сравнении с латинским предопределяет декларации молодого профессора красноречия H. H. Поповского (1730—1760) в речи «О пользе и важности фи­лософии», прочитанной в Московском университете и в том же году напечатанной в издании академических сочинений. «Изоби­лие Российского языка», по Поповскому, не может вызывать со­мнений: «перед нами римляне похвалиться не могут». «Что же до особливых надлежащих к философии слов, называемых термина­ми, в тех нам нечего сомневаться. Римляне по своей силе слова гре­ческие, у коих взяли философию, переводили по-римски, а коих не могли, те просто оставляли. По примеру их тож и мы учинить можем»163. Схожим образом рассуждает преосвященный Амвросий (Серебренников) — автор «Краткого руководства к оратории рос­сийской» (1-е изд. — 1778, 2-е изд. 1791): предуведомляет читате­лей о том, что «речения греческие, а особенно в тропах, фигурах, пе­риодах и других местах, переводил <...> инде последуя г. Ломоносову, а инде смотря более на определение, нежели на происхождение их»164, т.е., говоря другими словами, предпочитает транслитерации латинских терминов их семантическое калькирование.

Языковой пуризм, заставляющий избегать транслитерации и искать русскоязычные варианты для иностранных слов и понятий, набирает силу к концу XVIII века; выразился он, в частности, и в лексикографических принципах «Словаря Академии Российской» (одним из составителей которого, заметим в скобках, был вышеупомянутый Амвросий). Тенденция к русификации риторических терминов и вообще иноязычных заимствований достигнет своего апофеоза в «Опыте Риторики» Ивана Степановича Рижского (1796, 2-е изд. — 1805; 3-е — 1809; 4-е — 1822), в годы дискуссий шиш­ковистов и карамзинистов: «Нельзя вовсе чуждаться иностранных слов и за неимением в своем языке слова отвергать идею, но с дру­гой стороны, только тогда можно употреблять иностранное слово, когда оно всеми принято и когда решительно нет равносильного ему в родном языке. Но и этим, неизбежным, иностранным сло­вам надо предпочитать природные, которые изобретаются или возобновляются людьми, знающими язык основательно и фило­софски <...> Что выразительнее слова: неискусобрачный? Созна-

98 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

менательное с ним innuptus менее, а французское garçon еще ме­нее выразительно»165.

7

Вне университетского образования риторика в России по-прежне­му продолжала преимущественно связываться с гомилетикой, ко­леблющейся между традициями профетического вдохновения, идущей от Григория Двоеслова, и силлогистического красноречия, возводимого к Аврелию Августину166. В записке 1761 года, адресо­ванной И. И. Шувалову, М. В. Ломоносов подчеркивал, что одним из непременных условий в повышении общекультурного уровня православного духовенства должно служить «знание истинного красноречия, состоящего в основательном учении, а не в пустых раздобарах»167. О степени осуществимости мечтаний Ломоносова можно судить по приводимому им здесь же сравнению служителей православной и протестантской церкви Германии: «Тамошние па­сторы не ходят никуда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам, не токмо в городах, но и по деревням за стыд то почитают, а ежели хотя мало коего увидят, что он пьет, тотчас ли­шат места. А у нас при всякой пирушке по городам и по деревням попы — первые пьяницы. И не довольствуясь тем, с обеда по каба­кам ходят, а иногда и до крови дерутся. Пасторы в своих духовных детских школах обучавшихся детей грамоте наставляют закону бо­жию со всею строгостию и прилежанием <...> А у нас по многим местам и попы сами чуть столько грамоте знают, сколько там му­жичий батрак или коровница умеют»168. Как бы то ни было, по­давляющее количество русскоязычных риторических руководств, изданных во второй половине XVT1I века, написано священно­служителями, либо предназначено для священнослужителей169, что вольно или невольно способствовало взаимосоотнесению ри­торического знания и традиционных вероучительных наставле­ний. Особое место в этих наставлениях отводится практикам обуздания страстей, находящих свою опору в традиционных для учительной литературы «словах» «о молчании», «о нестяжании», «о умилении» и т.д.170

Помимо университетских и гомилетических пособий, отдель­ную группу книг по риторике представляют множащиеся к концу XVIII века издания, которые правильнее было бы назвать руковод­ствами по этикету171. Представление об этикетных особенностях риторического знания выражается в правилах «хорошего тона», а также в эстетических предпочтениях эпохи барокко — как в обла­сти вербальных, так и вневербальных (прежде всего — изобрази­тельных) форм риторической репрезентации. Стоит заметить, что

Правила риторики: термины и исключения 99

сама проблема соотнесения, с одной стороны, изображения, а с другой — звука и звучащего слова имела в России научно-акаде­мическую предысторию уже к середине XVIII века: среди докладов, прочитанных в Петербургской академии наук, известна речь ака­демика Г. В. Крафта от 29 апреля 1742 года по вопросу, «могут ли цветы, известным некоторым образом расположенные, произвес­ти в глазах глухого человека согласием своим такое увеселение, ка­кое мы чувствуем ушами из пропорционального расположения тонов в музыке?»172. Эмблематическое воплощение риторическо­го знания предполагает восприятие, не сводимое к навыкам пись­ма и речи. Показательно, что в изданном в 1763 году трактате О. Лакомба де Презеля «Иконологический лексикон» в качестве эм­блематического атрибута риторики называется Меркуриев жезл, причем одновременно сохраняется традиционное истолкование образа Меркурия как покровителя торговли и посланника173. Эм­блематика продолжает рассматриваться как необходимый элемент и в поэтической практике — например, в многократно переизда­вавшемся сочинении А. Д. Байбакова «Правила пиитические о стихотворении Российском и Латинском, со многими против пре­жнего прибавлениями, с приобщением пиитико-исторического словаря, в коем содержится баснословных богов, мест, времен, цветов, дерев и проч. имена, с их краткою историею и нравоуче­нием; также Овидиевы превращения, и при конце отборные Пуб­лия Виргилия Марона стихи. В пользу юношества обучающегося поэзии, и для всех Российского стихотворения любителей Д.Б.К.» (М., 1774; к 1826 году — 10 переизданий). Вторым, дополненным и исправленным, изданием печатаются изданные при Петре «Сим­волы и емблематы». Эмблема в этом издании, к слову сказать, про­тивопоставляется символу, как изображение — тексту: «Емвлема есть остроумное изображение, или замысловатая картина, очам представляющая каноениесть (sic! — К. Б.) естественное одушев­ленное существо, или особливую повесть, с принадлежащей к ней нарочитою надписью, состоящею в кратком слов изречении»174. Дважды переиздается вышедшее при Петре собрание дидактико-эмблематических мотивов «Иеика iерополiтiка, или Фiлософiя Нравоучителная» (СПб., 1764 и 1796).

Популяризация эмблематики в конце XVIII века поддержива­ется рассуждениями о преимуществах живописи над поэзией, и шире — изображения над словом (в напоминание о хрестоматий­ном полустишии Горация: «ut pictura poesis erit»). В предисловии А. Иванова к переведенному им трактату «Понятие о совершенном живописце» (1789) живопись и словесность именуются двумя сест­рами, «намерения которых одинаковы; орудия каковые употреб­ляют они для достижения своих целей, так же сходны и разнятся

100 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

только видом своим»175. Вместе с тем, по Иванову, преимущества живописи очевидны, «поелику живопись касается души» «посред­ством чувства зрения, которое вообще имеет больше власти над душею нежели прочие чувства и затем, что она глазам нашим пред­ставляет самую натуру»176. Теми же словами объяснял преимуще­ства живописи конференц-секретарь Академии художеств Петр Чекалевский в «Рассуждении о свободных художествах» (1792): «Живопись более стихотворства имеет силы над людьми, потому что она действует посредством чувства зрения, которое больше других имеет власти над душею нашею»177. В 1799 году выходит перевод трактата французского художника Шарля-Антуана Куапе­ля (в издательской транслитерации Карла Кепеля) «Сравнение красноречия с живописью» (французское издание 1751), посвя­щенного проблеме, сама постановка которой подспудно знамену­ет ослабление позиций риторического знания в иерархии эстети­ческих предпочтений культуры барокко178.

В начале XIX века издания по эмблематике множатся (отметим здесь изданный в 1803 году двухтомный сборник «Иконология, объясненная лицами, или Полное собрание аллегорий, емблем и пр. <...> гравированных г. Штиобером в Париже), но уже в 1804 году безымянный автор заметки «Девизы», опубликованной в «Вестни­ке Европы», сетовал, что «аллегорические изображения и надпи­си вышли из моды»179. Двумя годами позже в словаре «иностран­ных речений» Η. Μ. Яновского эмблема определяется как «род символического или не всякому вдруг удобопонятного изображе­ния, украшаемого обыкновенно каким-либо остроумным изрече­нием»180. К 1820-м годам интерес к изобразительным аллегориям постепенно затухает, а их истолкование не подразумевает обяза­тельности соотнесенных с изображением (pictura) надписей (motto: inscriptio, subscriptio). «Словарь древней и новой поэзии» Η. Φ. Ос­толопова (1821) в определении эмблемы («емблемма есть аллегори­ческое изображение нравственной или политической мысли») так­же не настаивает на необходимости поясняющего изображение текста (только «когда изображение не может быть для всякого вра­зумительно, тогда прибавляется несколько слов и сие называется леммою»), но зато выделяет эмблему «в словесности»: «В словесно­сти Емблемма есть Аллегорическое изображение, под каким либо существенным видом, нравственной или политической мысли». Как пример словесной эмблемы здесь же приводится одна из строф стихотворения Г. Р. Державина «Изображение Фелицы»: «в стихах Державина», по мнению автора словаря, «каждая почти строфа составляет Емблемму»181. Хорошо сказанное — предстает воочию. Хорошие стихи равнозначны хорошим картинкам182.

Правила риторики: термины и исключения 101_

8

В общественной атмосфере России конца XVIII — начала XIX века отношение к риторике как к культурной и социальной практике, имеющей свои импликации во вневербальных формах коммуни­кативного дискурса, возвращало ее апологетов к аргументации европейских критиков риторической схоластики столетней давно­сти; вместе с тем оно не было чуждо и руссоистскому тезису о благотворной «близости к природе» и эмоциональной непосред­ственности. Вослед просветителям (настаивавшим, что ценность сказанного определяется социальной ценностью идей, а не тех риторических форм, в которых они выражаются183), а также почи­тателям Руссо, превозносившим ценности «правды чувства»184, восприятие риторики в России балансировало между истолкова­нием риторики как учения о чувствах и ее пониманием как учения о социально значимых идеях. В 1759 году А. П. Сумароков убеждал читателей «Трудолюбивой пчелы»: «Щастливы те, которых искус­ство не ослепляет и не отводит от природы, что с слабостью разу­ма человеческого нередко случается <...> Природное чувствия изъяснение изо всех есть лутчее»185. Ученики Ломоносова H. H. Поповский и А. А. Барсов в своей преподавательской практике в Московском университете пользуются «Риторикой» И. А. Эрнес­ти, настаивавшего, что главное в красноречии — не правила, но «познание жизни и сердца человеческого»186. Федор Эмин тогда же, сочувственно поминая Жан-Жака Руссо и предвосхищая манифе­сты Н. Г. Чернышевского, устами главного героя в романе «Пись­ма Ернеста и Доравры» (1766; 2-е изд. — 1792) резонерствует на предмет бесполезности стихотворства: «Стихотворство есть наука больше хороша, нежели полезна; ибо и без рифмы человек может быть велик и обществу полезен; <...> по той причине я всех хоро­ших профессоров философии, физики, математики, истории и медицины предпочитаю всем славным трагическим, или комичес­ким сочинителям, которых сочинения в то время каждому челове­ку нравятся, когда ему делать нечего»187. «Любослов», безымянный автор опубликованного в 1783 году в «Собеседнике любителей рос­сийского слова» «Начертания о российских сочинениях и россий­ском языке», напоминал о том же «почтенным господам издате­лям»: «Демосфены и Цицероны не столь красноречием своим, сколь силою и важностию чистого нравоучения обращали внима­ние к своим речам; но только сии так были расположены, что стройность и непрерывная связь мыслей всегда потрясали связь понятий народных»188. По убеждению юного М.М. Сперанского («Правила высшего красноречия», 1792, впервые опубликовано в 1844 году), «учение о страстях» не дополняет риторическое обра-

102

страница 1 ... страница 6страница 7страница 8страница 9страница 10 ... страница 23страница 24


скачать

Другие похожие работы: