NetNado
  Найти на сайте:

Учащимся

Учителям



О крокодилах в россии

Константин А. Богданов. О крокодилах в России

зование, но составляет само его «основание»: риторика не отлича­ется от поэзии («ораторы столь же родятся, как и пииты»), а ее изучение (названию сочинения) не означает заучивание правил: «Обучать красноречию неможно, ибо неможно обучать иметь бли­стательное воображение и сильный ум»189. Теоретический скепсис на предмет оправданности риторической техники в изложении общественно полезного содержания не обходит стороной и лите­ратурные произведения. Так, Фемистокл — философствующий на манер Руссо главный герой романа Федора Эмина «Приключения Фемистокла» (1763; 2-е изд. — 1781), — превозносит «натуру» как имеющую в себе «всю потребную философию», и ожесточается против красноречия, видя в нем препятствие к поиску истины и добродетели «в сердцах и разумах»: «Не красноречие ли, по боль­шей части, испортило человеческие нравы?.. Ах, ныне красноре­чие подобно ветряной мельнице, на ту сторону обращающейся, от куда ветер дует»190. М. Комаров, в предисловии к роману «Неви­димка, история о Фецском королевиче Аридесе и о брате его По­лумедесе» (1789), с удовольствием отмечая, что «чтение книг вошло у нас в великое употребление» среди людей «всякого звания», за­являет, что потому и сам он старался писать просто, «не употреб­ляя никакого реторического красноречия»191.

В начале XIX века приоритеты «общественной пользы» опре­деляют отношение к риторике, выраженной в «Законоположении» масонского «Союза Благоденствия»: «Истинное красноречие со­стоит не в пышном облечении незначащей мысли громкими сло­вами, а в приличном выражении полезных, высоких, живо ощуща­емых помышлений»192. Воодушевленные идеалами практической филантропии масоны (а позже — декабристы) оценивают риторику с точки зрения гражданской ответственности ритора за свои сло­ва. Оратор призван руководствоваться тем, что в терминах антич­ной риторики определяется понятием «парессия» (parrhessia, licentia), — фигуральностью «свободной» речи, позволяющей ора­тору искренне выражать мысли и эмоции, «вольностью» (как пе­реводил этот термин Ломоносов) проповедовать нелицеприятную истину193. Михаил Никитич Муравьев (1757—1807), занимавший масонский пост Ритора в ложе «Три добродетели», не допускал сомнений в том, что «красноречие не ограничивает себя приятною должностию воздавать похвалы добродетели. Оно преследует по­рок, срывает личину с счастливого злодея и предает его безследно пред лицом вселенной и потомства. Ежели истина и любовь чело­веческого рода управляет гласом витии, то добродетель не имеет защитника более ревностного и более сильного, как красноре­чие»194. «Истина и любовь человеческого рода» — это и есть те ос­новные правила, которых следует держаться ритору. Характерно,

Правила риторики: термины и исключения 103

что сам Муравьев приложил силы к написанию риторического трактата по-латыни, с примерами на французском языке195. Кажу­щийся запоздалым и странным для послеломоносовской поры языковой выбор Муравьева, блестящего русскоязычного стилис­та196, трудно объяснить иначе, чем как сознательное возвращение к значимо космополитическим языкам европейской культуры: ла­тинские термины не нуждаются в переводе, поскольку они обозна­чают не новые слова, но универсальный язык общечеловеческой морали197.

Защитниками традиционных риторических правил в конце XVIII — начале XIX века выступают литераторы, так или иначе противопоставляющие себя общественному и литературному mainstream'y· Примером такой — вполне архаичной не только для европейской, но и для русской литературы начала XIX века — по­хвалы риторики может служить повесть Н. П. Брусилова «Бедный Леандр, или Автор без риторики» (СПб., 1803). Главный герой этой повести — неискушенный в риторической науке сочинитель Ле­андр — претерпевает творческие неудачи и злословие критиков только потому, что не в состоянии воспользоваться надлежащими риторическими предписаниями. Продекларированные принципы Брусилов пытался продемонстрировать собственным творчеством, сконцентрировав реализацию риторических правил в повести «Старец, или Превратности судьбы»198. Появляющиеся в 1810— 1830-е годы университетские учебники по риторике А. Ф. Мерз­лякова, Ф. Малиновского, А. Могилевского, Η. Φ. Кошанского, П. Е. Георгиевского не выходят за рамки подредактированного пе­реписывания западноевропейских сочинений столетней давнос­ти199. В 1811 году автор статьи «О красноречии», опубликованной в «Вестнике Европы», задаваясь вопросом о причинах упадка ри­торики, отвечал на него так: «Нет порядка и связи в мыслях — нет полного убеждения и рассудка»200. А другой автор опубликованного в том же «Вестнике Европы» «Сокращенного начертания ритори­ки» убеждал читателя в том, что риторика — это не только наука говорить, но «наука, которая имеет способность убеждать и пре­клонять слушателя на свою сторону <...> Возбуждаем в слушате­лях участие, приводим в движение сердца их и покоряем волю»201. Еще через год в либеральном журнале Общества любителей словес­ности «Санктпетербугский вестник» (№ 6) анонимный автор статьи о римском красноречии в духе времени связывал расцвет риторики со свободой слова, а упадок — с водворением деспотизма202.

Содержательное выхолащивание риторического знания харак­терно иллюстрируют издающиеся позднее руководства Я. В. Тол­мачева и Е.Б. Фукса по «военному красноречию»203, а также рас­суждения А. С. Шишкова, Г. Городчанинова, С. Н. Глинки о

104 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

превосходстве церковного красноречия над светским204. Николай Остолопов, автор изданного в 1821 году трехтомного «Словаря древней и новой поэзии», включающего на равных правах поэти­ческие и риторические термины, уведомляет читателя о трудно­стях, с которыми ему пришлось столкнуться при его составлении: «Сначала я должен был читать и перечитывать разных, как иност­ранных, так и отечественных писателей, для того только, чтобы собрать принадлежащие к предмету слова. <...> Потом, приведя в азбучный порядок собранныя слова, надлежало обратиться снова к тем же книгам, но с другим намерением: выписывать, сокращать, переводить полными статьями, прибавлять к тому собственныя мои замечания, приискивать примеры и пр.»205 Показательно, что опыт отечественной словесности обеспечивает Остолопову арсенал примеров к приводимым понятиям, но объяснение последних от­сылает к Скалигеру, Фоссу, Цетцесу, а не к авторам-соотечествен­никам. В истолковании поэтических и риторических понятий Остолопов осознает себя не меньшим первопроходцем, чем когда-то — девятью десятилетиями ранее — чувствовал себя А. Кантемир, считавший необходимым снабжать свои переводы и сатиры про­странными терминологическими пояснениями без каких-либо упоминаний о предшествующих риториках206.

Девальвация надежд, некогда возлагавшихся на риторические правила, достигает своего пика к концу 1830-х годов. В 1836 году журнал «Библиотека для чтения», сообщая о четвертом издании «Об­щей реторики» и о третьем издании «Частной реторики» Η. Φ. Ко­шанского, иронизирует на предмет их практической полезности: «Мерзляков создал г. Кошанского, а г. Кошанский создал Пушки­на. Следовательно, А. С. Пушкин учился по риторике г. Кошанс­кого, и, следовательно, учась по риторике г. Кошанского, можно выучиться прекрасно писать»207. О предшественниках Кошанско­го говорить, конечно, и не приходится: в поэтическом творчестве Ломоносова читателю, со слов В. Г. Белинского, предлагается от­ныне видеть не более чем «так называемую поэзию», выросшую «из варварских схоластических риторик духовных училищ XVII века»208. К середине XIX века представление о риторике как дис­циплине, поддерживающей собою предосудительный нормати­визм в литературе и искусстве, могло считаться уже расхожим. Особенностью крепнущего убеждения в необязательности ритори­ческого образования на русской почве оказывается лишь то, что «разрушение красноречия» (характеризующее, по удачному выраже­нию Ренаты Лахманн, смену дискурсивной ориентации в евро­пейской и русской культуре конца XVIII — начала XIX века209), происходит в обществе, где разрушать было фактически нечего. Победа остается за эмоциями.

В ПОИСКАХ НАРОДНОСТИ: СВОЕ КАК ЧУЖОЕ

URBI ET ORBI

В социальной повседневности городской и крестьянской России XVIII—XIX веков отношение к новизне определяется степенью идеологического доверия к традиционным ценностям культуры. Сопротивление новшествам в этих случаях так или иначе релеван­тно страху перед нарушением тех социальных и культурных гаран­тий, которые предположительно могут быть такими новшествами вызваны. Историко-этнографические и фольклористические ис­следования показывают, что для подавляющей части сельского на­селения дореволюционной России неприятие новшеств — харак­терная особенность коллективистского умонастроения. Процессы модернизации российского общества обнаруживают несравнимо большую динамику в городской, нежели сельской (суб)культуре. Известное противопоставление «двух Россий» XVIII — первой половины XIX века с этой точки зрения несомненно оправдано.

Исследования колониальных и аграрных обществ XIX века показывают, что правовая ситуация в России обнаруживает оче­видные аналогии с историей административного контроля в коло­ниальных странах: в России в роли «колонизируемых» выступают крестьяне, а в роли «колонизаторов» — царские чиновники1. Ис­тория освоения пространств Сибири, Дальнего и Ближнего Вос­тока, Аляски осложняет тот же тезис геополитической риторикой, выразившейся, в частности, уже в хрестоматийных определениях истории России С. Соловьева и В. О. Ключевского как «истории страны, которая колонизуется»2.

Но напрашивающиеся из этого сравнения аналогии между «внешней» и «внутренней» колонизацией3 требуют существенных корректив: взаимоотношение городской и деревенской культуры осознается современниками не столько в собственно колониальных (экспансионистских), сколько в цивилизаторских, миссионерских и во всяком случае патерналистских терминах, противопоставляю­щих культуру города и культуру (или точнее — бескультурье) дерев­ни. Убеждение в том, что крестьянское сословие интеллектуально недееспособно и требует властного надзора, лежит в основе извест­ной резолюции Петра по поводу возможности введения в России шведской системы приходского самоуправления: «Из крестьянства

106 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

умных людей нет»4. В середине века схожие утверждения могли под­крепляться ссылками на юридические сочинения авторитетных в России немецких «полицеистов» Иоганна Готлиба Юсти («Основа­ния силы и благосостояния царств или подробное начертание всех знаний, касающихся для государственного благочиния». М., 1760) и Якоба Фридриха Билефельда («Наставления политические». СПб., 1768; 2-е изд. — 1775)5. Князь М.М. Щербатов, выступая в Уложен­ной комиссии за сохранение крепостного права, рисует правовую идиллию отеческой опеки дворян над крестьянами: «Дворяне, по­луча земли и деревни в награждение за пролитую кровь свою и за разные услуги, большую часть своих земель крестьянам уступили; снабдили их лесами, снабдили их лугами, надзирают подобно как над детьми своими, чтобы никто никакой обиды им не учинил и чтобы между собой друг друга не разоряли»6. Примером схожего, но уже просветительского патернализма может служить картинка, на­печатанная в изданном Вольным экономическим обществом меди­ко-гигиеническом руководстве «Деревенское зеркало» (1799): барин, поучающий сидящих перед ним крестьян, изображен здесь как ве­ликорослый взрослый, наставляющий бородатых детишек. Иллю­страция созвучна содержанию книги: автор советует крестьянам еженедельно менять белье, иметь носовые платки, не держать скот в избе и дважды в неделю есть мясо7.



«Правдинин рассказывает на сходьбище крестьянам притчины болезней и охраняющие от них средства» (Илл. из медико-гигиенического руководства «Деревенское зеркало», 1799. Часть 2. Глава XXXIV)

В поисках народности: свое как чужое

107

Восприятие власти в терминах патернализма было при этом, как можно судить, встречным: в глазах крестьян «сыновье» пови­новение властям предопределялось традиционными представлени­ями о сакральной природе царской персоны. В своей массе, как показывают исторические документы, крестьянство остается вер­ным «царистским иллюзиям» до конца XIX века8. Характерным образом распределялись коммуникативные и символические роли властей предержащих и подданных, равно апеллировавших к ав­торитету царской власти и ее «отеческой» заботе о населении им­перии. Общим представлением при этом остается «топонимика» власти — это всегда город: Петербург, Москва, губернские и уезд­ные города. Вместе с тем мнение крестьян о городской жизни столетиями формируется понаслышке. Учреждение ярмарок вне­сло в эту ситуацию важные изменения9. Как и везде в Европе, экономическая модернизация способствовала снятию информаци­онных барьеров10. Но в целом вплоть до реформ 1860-х годов, способствовавших появлению новых рынков рабочей силы, иде­ология общинного коллективизма в крестьянской России проти­востоит — и противопоставляет себя — «традиции города»11. Наи­более наглядным образом неприятие крестьянами городского «импорта» выражается применительно к медицинским нововведе­ниям. Попытки властей распространить сферу медицинской про­фессионализации за пределы столичных городов России постоян­но наталкиваются на глухое или открытое неприятие деревенского населения. Вплоть до организации разъездной, а позднее стационар­ной (участковой) системы обслуживания сельского населения в ходе медицинских реформ 1870—1900-х годов деревенская Россия была практически лишена медицинской помощи12, отношение же самих крестьян к врачам характеризуется преимущественно протестным умонастроением: свидетельства такого неприятия в XVIII веке мало чем отличаются от аналогичных свидетельств конца XIX века13. Дру­гие попытки привнесения городских новшеств в деревню также либо не находят применения в сельской жизни, либо дают повод к конфликтам и недоразумениям, только усугублявшим противо­поставление двух культур.

В ретроспективе общественной мысли противопоставление городской и крестьянской России не лишено парадоксальности: в глазах крестьян город остается местом, находящимся за грани­цами опознаваемого культурного ландшафта, но схожим образом выстраивается и отношение к деревне со стороны города. В конце XVIII века Н. Озерецковский, отмечавший по ходу своего путеше­ствия по окрестностям Ладоги и Онеги чистоплотность местных крестьянок и их любовь к нарядам, заключал, что «из сего ясно <...> видеть можно, что в нравах их грубости нет и что народ, ко-

108 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

торый печется об убранстве, весьма способен к принятию просве­щения, ему приличного»14. Деревня предстает местом далеким и в определенном смысле экзотическим, требующим цивилизатор­ских усилий, но вместе с тем и известной осторожности: например, здесь можно увидеть «плутов», «которые выдают себя за духовид­цев, т. е. людей, видящих невероятные чудеса; они прикидывают­ся сумасшедшими, валяются по земле, бьются, кривляются и выс­казывают разные пустяки. Ради бога, дети, — предостерегает своих маленьких читателей популярный в 1830-е годы детский писатель В. Бурьянов, — живучи в деревне, не слушайте никогда этих вздо­ров, на которые грешно и стыдно терять время драгоценное»15.

Свидетельства о предосудительных вещах, имеющих место быть в деревне, в истории отечественной общественной мысли многочисленны и устойчивы, а иллюстрируемые ими особеннос­ти крестьянской жизни — тема бесконечных дискуссий о необ­ходимости и/или возможности крестьянского просвещения. Не­обходимым условием последнего мыслится преданность власти, выступающей гарантом общественного единства и благоденствия верноподданных, при этом политическим понятием, безразлич­ным к сословным и культурным различиям между культурой горо­да и деревни, в России (как и повсюду в Европе) выступает по­нятие «народ». В начале XVIII века в характерном значении используется словосочетание «дух народа», калькирующее латин­ское выражение genus populi. Так, в ряду девизов, украшавших ил­люминацию, устроенную по случаю дня рождения Анны Иоаннов­ны в 1734 году, «дух народа» обозначал (как пояснялось в описании иллюминации) аллегорическую фигуру, держащую «на главе Рос­сийского государственного орла лучами осиянного, у которого на щиту написано FELICITAS — ЩАСТИЕ, что знаменует, что Ея Императорское Величество высоким своим рождением все свой­ства великия и к владению рожденныя Государыни, а Российское государство обнадеживание будущаго своего благополучия полу­чило»16. В русле той же традиции, начало которой было положено в триумфальных празднованиях петровского правления, «народ» репрезентируется в зрелищных формах властной саморепрезента­ции — фейерверках, иллюминациях и театральных зрелищах.

H. H. Евреинов в «Истории русского театра» писал, что «неко­торые западные страны — и Франция в числе первых — явили та­кое соперничество «жизни в действительности» и «жизни на сце­не», что становилось трудно порой определить, где было больше театральности17. Напоминая о том, что «Россия <...> подражала Франции так, как никакая другая континентальная держава на Западе», Евреинов специально останавливается на роли, которую сыграл в этой подражательности западноевропейский театр: «Это

В поисках народности: свое как чужое

109

началось с царствования Елизаветы Петровны, и это продолжалось при Екатерине II, когда могло показаться, что форма правления в России была близка к театрократии». Евреинов приводит обшир­ные примеры «театрализации» придворной жизни и столичной жизни вообще, подчеркивая, «сколь огромно должно было быть увлечение общества театром и сколь внушительно должно было быть воздействие на умы всего того, что, в театральной форме, преподносила зрителям великая императрица»18. Выделенность имени Екатерины в этом контексте, конечно, не случайна: госуда­рыня, как известно, сама была автором нескольких комедийных пьес, имеющих в той или иной степени сатирическо-назидатель­ный характер. Однако дело не только в этом, а в достаточно оче­видной уже для ее современников роли театра в репрезентации царской власти. Евреинов, указавший на «ту роль, какую <...> им­ператрица хотела сыграть в истории театра, а с тем вместе — и в истории России вообще»19, в определенном смысле предвосхитил идею Ричарда Уортмана, автора замечательного исследования о «сценариях власти» в России. Известны знаменитые слова Екате­рины о том, что «Театр — школа народная; она должна быть не­пременно под моим надзором, я старший учитель в этой школе, и за нравы народа мой первый ответ Богу»20. О масштабах театрали­зации публичной сферы (и, в частности, политического дискурса) в данном случае могут служить как собственно театральные зрели­ща, так и те многочисленные официальные торжества, в которых идея «театра как школы» получала свое визуальное воплощение. В ряду таких событий показательна история о возведении преслову­тых «потемкинских деревень», якобы инсценированных Потемки­ным на пути следования Екатерины II в Новороссию и Крым. Академик А. М. Панченко доказывал в свое время, что история «потемкинских деревень» малоправдоподобна, но хорошо объяс­няется в качестве сплетни, не лишенной внешнеполитической подоплеки — интриг западных дипломатов с целью убедить Тур­цию в бутафорском величии южных границ Российской империи и тем самым подтолкнуть ее к войне с Россией21. Исследователь не касался в своем анализе собственно риторических особенностей проанализированного им «культурного мифа», но отметил важную вещь: «Потемкин действительно декорировал города и селения, но никогда не скрывал, что это декорации»22. Иными словами, теат­рализация политических мероприятий (или, как сказал бы Уорт­ман, «сценариев власти») представлялась в глазах Потемкина впол­не легитимной — и нет сомнения, что столь же легитимной она представлялась самой Екатерине.

Показательным мероприятием такого рода стала колоссальная постановка 3 сентября 1794 года на сцене Эрмитажного театра

110 Константин А. Богданов. О крокодилах в России

спектакля «Начальное управление Олега» («Подражание Шакеспи­ру, без сохранения феатральных обыкновенных правил», как было указано в афише-«предуведомлении»). Екатерина выступила в дан­ном случае и в качестве автора-сценариста, и, говоря современным языком, продюсера спектакля. В постановке пьесы (музыка Дж. Сарти, Василия Паскевича и К. Каннобио, балетные игры — Дж. Канциани и Ш. Ле Пика, хоры на слова од М.В. Ломоносо­ва), на которую было затрачено 15 тыс. рублей из казны и одежда из дворцовых гардеробов, участвовали 600 кавалеристов Лейб-гвардии Егерского полка, особый упор был сделан на массовые сцены. Генерал-поручик французской службы граф Эстергази дал описание поразившего его роскошью и размахом спектакля. Боль­ше всего граф поражен натуральностью происходящего: «что до одежды, то она превосходит всякое вероятие. Это золото и сереб­ро, и верность времени соблюдена в них со всею точностью»23. Впоследствии пьеса была повторена на большом публичном теат­ре и трижды напечатана отдельными изданиями (третье издание — с нотами и картинами)24.

В рамках такого сценария, дающего наглядное представление об историческом единстве «народа», интерес к простонародному быту определяется интересом не к настоящему, но к минувшему. В отличие от Западной Европы, где античность стала предметом специального изучения уже в эпоху Возрождения, в России науч­ный интерес к греко-римским древностям фактически сопутство­вал популяризации исследований в области национальной исто­рии. Начало институализации исторических разысканий можно уверенно связать с именем самой Екатерины II, поощрявшей со­бирание старинных рукописей — в частности, заложившей осно­ву Эрмитажной коллекции летописных текстов. Известно, что уже в 1767 году во время пребывания в Нижнем Новгороде императ­рица приказала местному архиепископу «собрать сколько можно известия летописцев и переслать их в Петербург»25. Интересу к древним манускриптам Екатерина остается верна на протяжении всего правления, собрав к концу жизни в своей коллекции руко­писи из собрания А. Л. Шлецера, Г. Ф. Миллера, В. В. Крестини­на, Н. А. Львова, Н. И. Новикова, А. С. Строганова, И. И. Бецко­го, И. Н. Болтина, А. И. Мусина-Пушкина, профессоров истории Московского университета А. А. Барсова и X. А. Чеботарева26. Не­равнодушие императрицы к российской истории выразилось и в расцвете историографического книгоиздания: с 1766 только по 1775 год были напечатаны «Ядро Российской истории» А. И. Манкеева, «История» В. Н. Татищева, «Российская история» Ф. А. Эмина, пер­вые тома «Истории российской» M. M. Щербатова, изданы Нико­новская и «Кенигсбергская» летописи, «Русская Правда», «Судеб-


страница 1 ... страница 7страница 8страница 9страница 10страница 11 ... страница 23страница 24


скачать

Другие похожие работы: